Донской временник  
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК (альманах)
 
АРХИВ КРАЕВЕДА
 
ПАМЯТНЫЕ ДАТЫ
 

 

Средства массовой информации и книжное дело на Дону / Персоналии

Наталья Васильевна БАКУЛИНА

ЗАПИСКИ ИЗ ПРИФРОНТОВОГО ГОРОДА

воспоминания о Елене Михайловне Ширман в годы Великой Отечественной войны

Памяти Елены Ширман,
поэта и друга

С 29 ноября 1941 года и до оккупации в июле 1942 года Ростов был прифронтовым городом. В это время я работала в Ростиздате внештатным художником-карикатуристом сатирической газеты «Прямой наводкой», предназначенной для оборонявших город воинских частей. Цель издания состояла в поддержании боевого духа солдат и офицеров, их веры в победу, несмотря на потери и временные неудачи.

Первоначально газета рассматривалась как средство довести до бойцов, оборонявших Ростов, сатирические материалы центральной печати. Не исключалась при этом и возможность публикации местных авторов, но при условии соблюдения определённого процентного соотношения между материалами местными и центральными.

Тираж колебался в пределах 15–20 тысяч экземпляров, предназначался в основном для распространения в воинских частях, но некоторое количество газет поступало и в широкую продажу (10 копеек за экземпляр). С середины декабря 1941 по середину июля 1942 года вышло 24 номера (около 480 000 экземпляров).

Первая встреча

Декабрь. Ещё не везде на улицах убраны битый кирпич и стекло, зияют проёмы окон в домах, пострадавших от бомбёжек. Ещё слышится на окраинах стук молотков — жители заменяют фанерой разбитые окна.

Однако жизнь налаживается. Открылись школы, институты, библиотеки. Возобновляют работу учреждения, заводы. Нет недостатка в пищевых продуктах. Немцы бомбят редко и лениво. Но уцелевшие окна оклеены полосками бумаги, а по ночам затемнены.

Все грызут семечки. Их продают на каждом углу и покупают не потому, что хотят есть. Просто механические действия, с ними связанные, помогают хотя бы частично снять напряжение…

В один из дней около середины декабря мама показала мне крохотное объявление в газете «Молот»: Ростовское издательство приглашало самодеятельных художников-карикатуристов для внештатной работы.

Я рисовала всегда, сколько помню себя. В детстве заполняла большой альбом фигурками человечков, с ногами, повёрнутыми в одну сторону, наделяя их характерами и биографией. Школа мало добавила к моему художественному образованию. Глухой учитель рисования не владел классом. Какое тут рисование, когда мальчишки скачут по партам и ходят на головах. Студенткой пединститута, посещая студии при клубах, кое-чему научилась. Но моя художественная практика в то время ограничивалась стенной газетой и «Кривым зеркалом» — оперативным сатирическим листком, который создавался прямо на лекциях по истории ВКП (б) где-нибудь на задних скамьях, подальше от преподавательского глаза.

Война застала меня в аспирантуре Пединститута на кафедре всеобщей истории с довольно солидным багажом специальных знаний по истории европейского средневековья и… прежним тяготением к изобразительному искусству.… Узнав о приглашении Ростиздата, я немедленно собрала подходящие к случаю рисунки и отправилась по указанному адресу.

Ростиздат помещался тогда на Ворошиловском проспекте, в двухэтажном особнячке под номером 53. К слову, даже природа благоволит к искусству: особнячок пережил двукратный переход Ростова из рук в руки, налёты немецкой авиации, уличные бои и стоит до сих пор как ни в чём не бывало.

С трепетом душевным я переступила порог небольшой темноватой комнаты, где едва помещались два письменных стола. Я пришла около 12 часов дня, но на столах горели лампы, потому что единственное окно было забито фанерой после недавней бомбёжки.

Признайтесь, уважаемый читатель, было когда-нибудь в советское время, чтобы вам, скромному просителю, улыбнулось начальственное лицо, сидящее за большим письменным столом?.. Не напрягайте память, думаю, что такого с вами не случалось. А со мной случилось. В этой тесной темноватой комнате мне улыбнулась женщина, сидевшая за столом напротив двери, принимая от меня рисунки. Так началось моё знакомство с редактором газеты «Прямой наводкой» Еленой Михайловной Ширман. Знакомство вскоре переросло в дружбу, несмотря на разницу в возрасте. Мне недавно исполнилось 25. Лена была на девять лет старше.

Мои рисунки понравились. Лена нашла, что моя художественная манера напоминает карикатуриста Лиса. К своему стыду, я не имела представления, кто такой Лис. Не знаю и до сего времени. Одно было ясно, что это сравнение — похвала, а не порицание. Моя судьба была решена.

В тот же день я получила первое задание в Ростиздате: участие в создании заголовка для газеты «Прямой наводкой» и художественное оформление табельного календаря на 1942 год.

Домой летела на крыльях. В этой полутёмной комнате на меня свалилось неслыханное счастье — во мне признали художника!

Заголовок я делала вместе с художником Ростиздата Гинцем по схеме, предварительно согласованной с редактором издания Еленой Ширман. Рисунок должен был буквально повторить название газеты. С левой его стороны Гинц изобразил бойца, стреляющего из орудия «прямой наводкой» в ничтожного, взлетающего под выстрелами фрица (во время войны в народе всех немцев называли фрицами). Создание этого комического образа поручили мне. Я нарисовала фрица на небольшом квадратике ватмана, придав ему сходство с Гитлером. Заголовок мы заканчивали вместе с Леной — поворачивали во все стороны бумажный квадратик с фрицем до тех пор, пока не нашли для него лучшего ракурса. Этот заголовок повторялся неизменно из номера в номер: следовательно, около 480 000 раз.

Мы делали «Наводку»

Постоянный авторский коллектив состоял всего из двух литераторов и трёх художников. За литературные материалы отвечали Елена Ширман (она же редактор) и Георгий Шапошников. За рисунки и художественное оформление — Владимир Карпенко, Галина Александрова и автор этих строк. Иногда помещал в газете свои рисунки и главный художник Ростиздата Стефан Иванович Гинц.

Каждый из литераторов имел несколько псевдонимов. Елена Ширман подписывала свои произведения как Алёна Краснощёкова, И. Горина, Л Проскурина. Были и другие псевдонимы, но я их не помню. Георгий Шапошников был Г. Сашин, Георгий Гаш, дед Егор и так далее. По замыслу редактора, это должно было повысить наш престиж: что это за газета, если в ней сотрудничают только два автора, вот шесть или семь — другое дело.

Художники псевдонимов не имели. Нас было больше, а наших материалов меньше. Заголовки, сделанные художниками, вообще шли без подписи. Отдельные рисунки самостоятельного значения подписывались полной фамилией автора. Мы тогда не осознавали, что это опасно. В случае повторной оккупации Ростова мы были обречены, если бы нам не удалось эвакуироваться.

Заработную плату получала только Лена как штатный сотрудник Ростиздата. Плюс к тому за опубликованные материалы собственного сочинения (стихи, сказки и т. п.) она получала ещё и гонорар. Все остальные внештатные сотрудники получали только гонорар. Он был невелик, но имел для нас некоторое значение, потому что все мы были люди, мягко говоря, небогатые. Мои доходы, например, вне издательства, ограничивались аспирантской стипендией в 40 рублей. А на эти деньги я должна была содержать маму и маленького сына.

Приступая к рассказу о своих товарищах по «Наводке», я с удивлением обнаружила, как мало я знаю о большинстве из них. Думаю, что и наш редактор знала не больше. Произошло нечто невероятное в условиях Советского Союза 40-х годов прошлого века. Нас приобщили к изданию политической газеты, не удосужившись узнать о нас ничего, кроме нашей способности к рисованию. И это — после 37-го года! Никто не задавал нам вопросов о нашей партийности, о родственниках заграницей, о социальном происхождении и тому подобном. Нам почему-то верили…

Георгий Александрович Шапошников преподавал русский язык и литературу в строительном техникуме. Тогда ему было около сорока. Описывать его облик — трудное дело. Получается нечто похожее на гоголевское описание майора Ковалёва из повести «Нос». Сей персонаж, как известно, отличался от прочих смертных тем, что носил всегда чистые воротнички, множество брелоков «сердоликовых и с гербами» и имел ряд других признаков, столь же неповторимых. Зимой Шапошников ходил в меховой шапочке формы таблетки, модной в то время, при нём была трость с набалдашником; по невыясненной причине он слегка прихрамывал. Был он малоинтересен, пожалуй, даже скучноват. В его манере общения с людьми просматривалась какая-то нарочитость, заданность. Казалось, он обдумал, как должен вести себя настоящий «сатирик», и держался в полном согласии с этими своими представлениями: хихикал ни к селу ни к городу, острил несмешно и невпопад. В «Наводку» он приносил свои повестушки, сказки, иногда даже стихи, которые печатались после правки почти в каждом номере.

Самым «взрослым» и квалифицированным художником был Стефан Иванович Гинц — человек с интересной биографией и примечательной наружностью.

Его лицо, длинное, с плотной кожей, уложенной в крупные, продольные складки, в народе уподобили бы кувшину, а в литературе — лошади. Но за своей наружностью он следил. Свидетельство тому — щетинистые усики под внушительным носом, похожие на вымазанную ваксой зубную щётку.

С лица его не сходило выражение драматической озабоченности. Маленький, будто застёгнутый на пуговку, рот с трудом выпускал наружу скупые, отрывистые слова и не улыбался.

Ростом он был высок, длинные ноги при ходьбе ставил, как солист балета, носками в разные стороны. В одном из его шейных позвонков сидела белогвардейская пуля, попавшая туда ещё во времена гражданской войны, когда он служил в коннице Будённого. По этой причине он не мог свободно поворачивать голову и на оклик оборачивался всем телом, как волк. При всем том была в нём какая-то сутулая элегантность, острая характерность поз и движений.

Мы с Леной силились представить себе Гинца в образе лихого рубаки-будённовца, но у нас ничего не получалось. Воображение не срабатывало. Вместо этого перед мысленным взором вставала фигура, сходная с рыцарем печального образа, но с будённовкой вместо медного тазика на голове. Зато я легко представляла себе, по юмористическим описаниям Лены, нашего Стефана Ивановича на оборонных работах, в короткой стёганой кацавейке, подпоясанного верёвкой, закутанного в женский платок, нескладно орудующего лопатой.

Примечательны были руки Гинца — огромные, красные лапы, вечно выпачканные красками и клеем. Но этими руками он склеивал два листа белоснежного ватмана без единой помарки.

Гинц по профессии был книжным графиком. С его иллюстрациями в Ростиздате вышли многие книги, в том числе сборники детских сказок. Рисовал он очень грамотно, но… в этом «но» мы с Леной были едины: грамотный рисовальщик ещё не есть художник. Точно так же, как грамотный человек ещё не есть писатель. Его рисункам, тщательно проработанным, богатым деталями, не хватало чего-то неуловимого, что делает рисунок произведением искусства. Это «что-то», наверное, и есть талант, способность по-своему видеть мир и передать это свое видение мира другим людям (так определял талант Л. Н. Толстой).

Что касается характера, то надо, наверное, говорить о полном отсутствии в нём того, что под этим обычно понимают. Ходили упорные слухи о его зависимости от сварливой и властной жены, которую он, как Сократ Ксантиппу, уважал, ценил и боялся.

Самый молодой из нас, двадцатилетний Володя Карпенко, был весь из Достоевского. Неуверенный в себе, молчаливый, замкнутый, с неизменной застенчивой улыбкой… В армию его не взяли по причине сильной близорукости. Он носил очки с очень толстыми стёклами. И даже в этих очках так наклонялся над рисунком, что почти касался его носом.

О его семье, месте работы или учёбы мы ничего не знали. Скорее всего, он был студентом какого-то техникума. Жил, по-видимому, скудно. Ходил всегда в одном и том же тёмно-синем кителе форменного покроя. На воротничке лежали косички давно не стриженных, а может быть, и не мытых волос.

В редакцию он приносил изящные заставки и экслибрисы, выполненные чёрной тушью и подцветкой деталей. Карикатуры рисовал редко. Главное его продукцией были те же заставки, заголовки к повестушкам и сказкам. Лена очень жалела его и старалась, чтобы работа для него была в каждом номере.

Через несколько лет после войны я узнала, что Володя во время войны покончил с собой. Жаль его очень. Всему виной оккупация. Он не вынес моральных и физических невзгод, ею порождённых: нетопленное жилье, голод, одиночество, эти зелёные шинели за окном, картавая, противная русскому уху речь… Не будем винить его в этом. Он мог стать добрым семьянином, прекрасным книжным графиком. Если бы не война...

О Галине Александровой знаю ещё меньше. Работала она, кажется, где-то чертёжницей. Держалась самоуверенно. В контакт ни с кем не вступала. Время от времени возле редакторского стола появлялась длинная тощая фигура в шляпке… Александрова отдавала Лене готовые рисунки, принимала от неё новое задание и уходила не простившись.

Лену эти работы выводили из равновесия, поскольку они отличались полным пренебрежением к анатомии человека, но отказываться от услуг Александровой она не решалась. Ей было жаль огорчать человека. Вот и появлялись шедевры Александровой где-нибудь на последней странице…

Трепетание совести

В древнеегипетских текстах принято было о самом главном писать в конце. Невольно следуя этому принципу, я приступаю к разговору о Елене Михайловне Ширман.

Она была известна в Москве, где училась в каком-то творческом институте и некоторое время работала в газете. Её знали во многих городах Советского Союза, потому что, работая в «Пионерской правде», она вела переписку с читателями. И, разумеется, в Ростове-на-Дону, где родилась и жила много лет. О ней много написано. Из длинного списка, который есть у меня, назову только самое интересное и значительное. Это воспоминания поэта Сельвинского, книга Комаровой, очерк ростовского журналиста Гегузина, предназначенный для сборника, посвящённого ростовским поэтам, погибшим в Отечественную войну, книга Н. Черновой, руководителя музея «Строка, оборванная пулей» (Дмитровский район Московской области).

Посвящённые Лене работы в печать пробивались с трудом, а кое-что так и не увидело свет. Причина — антисемитизм, Лена по паспорту была еврейкой. Для того, чтобы опубликовать книжку о Лене, журналистка Сара Коренблат должна была заменить свою настоящую фамилию и назваться Комаровой. Очерк И. М. Гегузина о Лене исключили из сборника, посвящённого поэтам, погибшим в Великую Отечественную войну, по той же причине. В Союзе писателей автору заявили, что такого поэта в Ростове не было. Подобным образом закончилась попытка установить памятную табличку на доме, где она жила.

Пишущие о Лене спорят между собой, была ли она красива, как будто поэт обязательно должен быть красив. Утверждаю — Лена красавицей не была. Небольшого роста с чуть-чуть великоватой по росту головой, скромно одетая, чуть-чуть сутулая, плоскогрудая, она в городской толпе не привлекла бы мужского взгляда. Но лицо было незаурядно — широкое с крупными скулами, небольшим прямым носом, шапка вьющихся каштановых волос над чистым лбом, небольшой рот, всегда готовый к белозубой улыбке, и глаза — большие, продолговатые, цвета тёмного янтаря. Они могли быть тёплыми и кроткими, могли искриться смехом, и лишь иногда под наплывом трудных дум и горьких воспоминаний взгляд Лены становится сумрачным, тяжёлым.

У Стефана Цвейга в одной из новелл есть нечто вроде вставного эссе о выразительности человеческих рук. Великий испанский живописец Гойя брал со своих заказчиков двойную плату, если на портрете надлежало изобразить не только лицо, но и руки. Они правы. Руки могут многое сказать о человеке. У Лены они были добрые и трудовые — небольшие, с тонкими пальцами, никаких маникюров, ладошки сухие и шероховатые — руки, которые не боятся работы и многое умеют. В юности она испытала себя и на заводской работе и отчасти на сельской.

В Ростиздате она редактировала какие-то справочники, инструкции, руководства по военному делу и т.п. «Наводка» стала для нее «лучом света в тёмном царстве». Это была маленькая газета, всего на четыре странички, но это была газета! А что значит газета для журналиста милостью божьей, каким была Лена, объяснять не надо. «Наводка» стала предметом её постоянных забот, тревог и радостей, смыслом жизни.

Отличительной чертой Лены был обострённый интерес к людям. При этом она безошибочно определяла, кто есть кто. Одних отвергала, других принимала всем сердцем. Интерес и уважение к людям лежали в основе её работы с нашим маленьким коллективом. Она отвечала за «Наводку», за её идейное содержание. По тем временам это было делом нешуточным. Кстати или некстати, но я вспомнила: у нас с ней никогда не возникало разговора о ее принадлежности к правящей партии. Была ли она членом ВКП (б) или нет — не знаю. Судя по её отношению к людям — не была. Но невозможно поверить, что журналистка могла быть беспартийной и, тем более, редактором политической газеты. Может, и была по необходимости, но духовная одарённость одержала верх над партийной нетерпимостью и спесью.

За всё время совместной работы в ней не проявилось никакого желания командовать. Ничего от начальника, ответственного лица, ничего от чиновника. Она постоянно интересовалась нашим мнением, без тени высокомерия, по внутреннему побуждению, не из желания высокомерного поощрить. Стиль её работы, её общения с людьми это и есть, на мой взгляд, воплощение подлинного, высокого демократизма. Если бы все люди, занимающие маленькие и большие посты, были такими, как Лена, насколько легче жилось бы простому человеку. Сколько талантов маленьких и больших не пропало бы даром...

Друзьям и единомышленникам она давала ласковые имена. Меня называла Беляночкой оказывается, потому, что я «светлая». Такой я ей казалась, и разумела она под этим совсем не набор внешних данных.

Высшим выражением чистоты и безупречности у нее было «голубое». «Голубая моя Леоче» — это она писала дочери, воображаемой, существующей только в ее стихах и мечтах о так и несбывшемся материнстве.

В отношениях с сотрудниками просматривалась ещё одна особенность. Я назову ее «трепетание совести». Как назвать иначе это постоянное опасение обидеть материально, ущемить самолюбие и достоинство. Немало времени провела она, размышляя и рассчитывая, как распределить между нами работу с учётом наших возможностей и чтобы никто не остался обиженным материально.

Особую ценность, по ее мнению, представлял рисунок на первой странице, что-то вроде передовицы. Когда она поручала его кому-то из нас или принимала решение поместить на первой странице что-то уже готовое, с волнением следила за нашей реакцией: как воспримут это остальные. Однажды этой чести удостоилась и я, о чём после пожалела. Рисунок назывался «Новогодний тост». Грандиозность замысла была очевидна, но исполнение оставляло желать лучшего. Бывает, что о выпавшем тебе счастье сожалеешь горше, чем о неприятности.

Мы являлись обычно часам к десяти. В это время Лена за письменным столом со специальной линейкой уже колдовала над макетом очередного номера. Макет показывала нам, объясняла расположение материалов, спрашивала совета. Приняв выполненные рисунки, приступала к заданиям, давала их всегда как-то тревожно. Чувствовалось опасение обделить, обидеть кого-нибудь.

«Прямая наводка» быстро приобрела популярность в воинских частях. Начали приходить читательские письма — знаменитые армейские треугольнички с рисунками и стихами самодеятельных авторов. Вскоре набралась целая папка таких измятых тетрадных листков.

Во время утренних встреч Лена читала нам некоторые из писем. Помню, как она огорчалась их несовершенством. Самое лучшее отбирала, подвергала правке и помещала на страницах «Наводки». В числе опубликованных было стихотворение «В Берлине», подписанное техником-интендантом первого ранга С. Приком, «За Миусом за рекою» Ив. Ксенда и «Крутится вертится» Г. Плоткина.

Иногда предметом обсуждения становились рукописи постоянного автора газеты Георгия Шапошникова. Помню, Лена читала мне авторский текст сказки о «фрице» по фамилии Блошке и его попугае. При забавном сюжете сказка отличалась вялым и растянутым изложением. В процессе правки Лена заменяла длиннющие авторские «периоды» короткой динамичной фразой и проверяла результат моей реакцией: «Жил-был немец. Звали его Блошке. У Блошке был попугай. Обыкновенный серовато-розовый, с чубчиком» и т.д. После правки от авторского текста оставались только рожки да ножки — сюжет и подпись. Впору бы говорить о соавторстве. Но Лена никогда на это не претендовала. Автору доставались и «слава» и гонорар.

Вместе мы готовили и «Рассказы в картинках». Идея этого материала принадлежала Лене, она же готовила стихотворный текст, а я его иллюстрировала. Под каждым рисунком помещалась соответствующая часть общего текста. Все вместе выглядело очень неплохо.

Янкелевич с острова Пасхи

В жизни нашего коллектива не последняя роль принадлежала цензуре. Слова «цензор», «цензура» к тому времени были изъяты из употребления. Конституция, наряду с другими свободами и правами граждан, провозглашала свободу печати. Но стыдливо прикрытая новым названием, цензура продолжала существовать, и была очень жёсткой.

Печатные издания проходили цензуру в учреждениях под названием Обллито. Расшифровать не берусь. Но отсюда происходили два глагола, которые были у нас в постоянном употреблении: «литовать» и «залитовать». «Залитованными» назывались материалы, благополучно прошедшие цензуру.

Моя встреча с цензурой, ещё заочная, произошла в первые же дни работы в Ростиздате. Она не была связана с «Наводкой», но настолько типична, что рассказать о ней необходимо. Мне поручили художественное оформление табельного календаря на 1942 год. Я справилась с этим делом быстро и, как мне казалось, блистательно. По сторонам календаря я нарисовала двух упитанных чёрных гадов со свастикой на боку — нечто среднее между удавом и драконом. Левого гада разил штыком красноармеец, на правого замахивался молотом рабочий. Истекая кровью, гады таращили глаза на своих противников и шипели, раскрыв пасть…

Более созвучное времени оформление, на мой взгляд, трудно было придумать. Я гордилась собой. Лене рисунок тоже нравился. Она нашла в нем сходство с рисунками Маяковского в «Окнах РОСТА». Но цензура! Проблема идейного содержания рисунка цензора не волновала. Его заботило другое — облик, внешний вид красноармейца и рабочего.

Эти фигуры на моём рисунке были символическими, их значение распознавалось само собой благодаря атрибутам каждого: винтовка у красноармейца, молот — у рабочего. Цензор потребовал стопроцентно натуралистического воплощения этих фигур. Речь шла о шинели, каске, сапогах, поясном ремне, портупее, комбинезоне с карманами, кепке и т.п.

Требования цензора пришлось выполнить. В результате рисунок был безнадёжно испорчен. Вот он лежит передо мной, злополучный календарь. Без ужаса смотреть на него не могу. Изуродованный, оглуплённый, он был напечатан и благополучно продан. Рада одному: на нём не указана фамилия художника.

Забавно, что от вмешательства цензуры «фашистские гады», в отличие от красноармейца и рабочего, совсем не пострадали! Это к вопросу о социальной природе формализма… Он неизбежно служит реакции.

«Наводку» литовал цензор Янкелевич. Видно по всему, что и злополучный календарь мой не миновал его рук. По выражению Лены, он не «литовал», а лютовал. И дело было не в том, что обнаруживались какие-то просчёты авторов или редактора. Такого не было и быть не могло. «Наводку» делали люди грамотные. Страдания наши были безвинны. Они проистекали от тупого буквоедства и мелкого тиранства некомпетентного, превратно понимающего свои задачи человека, неумного и чуждого культуре.

Литературные материалы проходили более или менее благополучно. Я только сейчас догадалась почему — работы было много, и он просто не успевал их прочитывать. Но не всем везло. Например, Лене пришлось испытывать немало волнений по случаю «литования» её сказки «Четыре стихии».

С рисунками дело обстояло хуже. Наши материалы многократно путешествовали из редакции в Обллито и обратно.

Известный джинн из арабских сказок был рабом лампы. Янкелевич был рабом Инструкции. Его не смущало, что Инструкция предназначалась для литования плакатов и пособий по стрелковому делу и совсем не годилась для оценки художественной графики, карикатуры — тем более.

В пример приведу упомянутые выше «Рассказы в картинках». «Рассказ» размещался на 6-8 картинках. Каждая занимала квадратик со стороной 5-5,5 сантиметров. Фигурки заднего плана были крошечные — лицо не больше ноготка на женском мизинце. А цензор требовал, чтобы на такой фигурке были прорисованы в деталях черты лица и одежда. Особенно придирался к изображению вооружения и обмундирования. Сколько времени и сил уходило на эти уточнения, перерисовки, согласования! Подчас предъявленные требования, граничившие с издевательством, приводили в отчаяние. Свидетельством драматического накала страстей вокруг литования рисунков служат записочки Лены. Она оставляла их на своём столе вместе с рисунком, когда не надеялась на встречу в издательстве. Вот одна из них: «Ну, Наталочка, ну, Беляночка, ну переделай, пожалуйста, ещё раз… Я знаю, тебе это надоело, но сделай это для меня»… В записочках, кроме всего, отражалась ласковая человеческая сущность Лены и её юмор — подписи под этими посланиями ставились самые фантастические.

Чтобы «Наводка» при таком цензоре не увяла на корню, процедура литования требовала от редактора незаурядного дипломатического искусства, а иногда и хитростей. Лицом Янкелевич походил на известные культовые изваяния с острова Пасхи. Такая длинная физиономия с широким ртом, грубо вырубленным носом и огромными ушами. Можно было думать, если бы не разница во времени, что он служил моделью ваятелям древности. И, вот парадокс, этот каменный идол, извините, это каменное изваяние, оказывается, имело человеческие слабости!.. Янкелевич таял перед молодыми женщинами! Лена быстро об этом догадалась и, когда надо было «залитовать» что-нибудь особенно рискованное, подсылала к нему меня. Это действовало безотказно.

Многие муки мы перенесли с «литованием» обложки к сборнику стихов Лены «Бойцу энской части». Я сделала обложку, исходя из лирического настроя поэтического сборника. Боец в дозоре на фоне огромного лунного диска и дрожащие веточки березы, склонённые над его головой. Лене обложка понравилась очень. Но Янкелевич… С ним пришлось выдержать настоящий бой. Обложка «летала» из Обллита в издательство, туда и обратно несколько раз. Пока, наконец, была разрешена к печати.

Тогда ещё не было потрясающих своей правдой строчек Окуджавы: «И я паду, паду на ней, на той единственной гражданской. И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Правда этих строк в том, что для нас в 40-е годы любое военное столкновение с империализмом оставалось войной классовой, кровно связанной со святыми для нас тогда традициями гражданской войны. А в те времена, в 1942 году, эта связь была предельно близкой сознанию народа. Наша армия называлась тогда ещё Красной, бойцы — красноармейцами. Слово «солдат» тогда ещё не было в ходу. Сохранялись и особенности прежней военной формы: вместо кителей гимнастёрки. Отсутствовали погоны. Знаками различия служили «кубари», «шпалы» и «треугольнички»: ушанки ещё не вытеснили крылатых будённовских шлемов. Многие и многие бойцы, командиры гражданской войны стали ветеранами Отечественной.

Образ бойца в будёновке и с винтовкой в руках нёс в себе эту живую, близкую народному сознанию преемственность. Но где было это понять Янкелевичу. Он требовал, чтобы ветки берёзы росли из дерева, как положено, чтобы на голове бойца была не будённовка, а каска, чтобы в руках он держал не трёхлинейку, а автомат. Выполнение этих требований сразу превратило бы лирико-романтический образ в иллюстрацию к брошюре по стрелковому делу.

Наши потери и завоевания легко различимы на обложке в её окончательном виде. Мы пожертвовали гранёным русским штыком, подарили Янкелевичу милое его сердцу дерево, но отстояли будённовку. На луну Янкелевич не покушался, видно, просто не понял, что это луна. Иначе бы ей несдобровать.

По сообщению сестры Лены – Алиты Михайловны в Ленинграде в 70-е годы состоялся вечер памяти поэтов, погибших в Отечественную войну. В глубине сцены установили многократно увеличенный мой рисунок с обложки стихов Елены Ширман «Бойцу N-ской части». Мне было радостно слышать это: люди поняли меня, приняли созданный мною образ.

Радость общения

После окончания неотложных дел обычно переходили к «неформальному общению». Возникали разговоры о литературе, изобразительном искусстве. Застенчивый, молчаливый Володя и безликий, мещанистый Шапошников в них участия не принимали, но постоянным и активным их участником был литературный редактор Ростиздата Сергей Иванович Семёнов.

Он не сотрудничал с «Наводкой», но от него не в последнюю очередь зависела та атмосфера товарищества и душевной теплоты, которая царила в нашей редакционной комнате.

Пятьдесят «с хвостиком», правильные черты лица, бородка. Работал в очках. Одно ухо оттопыривалось больше другого, что придавало ему милый залихватский вид. Вот он, стоит передо мной в любимой позе, — руки в карманах поношенных коротких хлопчатобумажных брюк, голова откинута, добрые серые глаза за стёклами очков в узком прищуре…

Жизнь не была к нему милосердна. При трагических обстоятельствах погибла оконченная рукопись его исторического романа, посвящённого Анне Ярославне, королеве Франции. Тяжело и неизлечимо болел единственный сын. Но это не сделало его мизантропом, не убило интереса к людям.

Для нас с Леной он приносил в издательство иллюстрированные монографии из личной библиотеки. Запомнились две — о творчестве Огюста Родена и Бёклина. С творчеством Родена я была знакома по музею «Нового западного искусства» в Москве (к сожалению, теперь не существующего). Бёклин меня заинтересовал, но не покорил. Его многочисленных русалок, «Остров Мёртвых», «Скрипки смерти» я воспринимаю как дань пристрастиям европейского мещанства, его представлениям о таинственном, прекрасном и трагическом. «Остров Мёртвых» в начале ХХ века был обязательным украшением дома каждой мещанской семьи. Я отчётливо помню — эта репродукция в чёрной, узкой, застеклённой рамке висела и в доме моего отчима, когда мы с мамой туда перешли. Потом она куда-то исчезла…

Много разговоров было о литературе. Особенно, и это понятно, о поэзии. Наши с Леной взгляды и оценки, как правило, совпадали. Лена, например, не выносила Лебедева-Кумача. И поэтом его не считала. Время подтвердило её правоту. Твардовского тоже не жаловала. И здесь наши оценки совпадали. Я так и не смогла принудить себя к прочтению его главного шедевра, поэмы «Василий Тёркин».

Лена любила Сельвинского, Кирсанова, Багрицкого. Из них мне полюбился только Багрицкий. Поэзия Сельвинского и Кирсанова показалась мне слишком вычурной для больших поэтов.

Вскоре общение в редакции перестало нас устраивать. Обнаружилось, что мы почти соседи: наши дома разделены ничтожным расстоянием — около трёх кварталов. Возникла привычка вместе ходить из издательства домой. Я сопровождала Лену до её дома в Покровском переулке, потом добиралась до своего, на Нахичеванском.

Дальше Лена стала приглашать меня всюду, где бывала сама иногда по делу, иногда просто из интереса. Однажды повела меня на одну из «сред» в областной газете «Молот». В тот день там выступал Анатолий Софронов. Молодой, голубоглазый, «добрый молодец из русской сказки», он читал отрывки из своей поэмы и стихи, посвящённые Ростову – «Ростов-город, Ростов-Дон, синий звёздный небосклон». Этот непритязательный стишок стал песенкой, несколько дней, как пушок одуванчика, витал над ростовскими улицами…

Ездили и с группой ростовских писателей в прифронтовой район на встречу со строителями оборонных рубежей. Запомнилась долгая тряска в какой-то таратайке, жухлая трава, голые щетинистые кусты (дело было ранней весной), шутки и ужимки Шапошникова, который, как обычно, старался походить на «настоящего сатирика». Сама встреча не запомнилась, скорее всего, мы с Шапошниковым в ней не участвовали. Просто дожидались в таратайке, пока «отбудут номер» остальные.

В начале лета Лена организовала «поход» на лекцию по искусству итальянского Возрождения. Читала молодая москвичка, автор известной мне монографии о Рафаэле. После лекции Лена подошла к ней и показала мои заметки о сущности таланта, которые я, ни о чём не подозревая, дала ей почитать накануне. Её поступок смутил меня страшно. Но столичная особа не проявила интереса – мало ли что думают о таланте безвестные провинциалки. Она ловко отделалась от посягательств Лены на долгий разговор. Я не упоминала бы об этом эпизоде, если бы в нём не отразилось ещё одно свойство личности Лены: высоко оценивая близкого ей человека, она спешила оповестить об этом уникуме как минимум весь доступный ей круг людей.

Иногда, в свободное время, мы вместе бродили по городу. Не раз Лена пыталась затащить меня в кино. Но дело в том, что у меня никогда не было денег. Всё, что я зарабатывала, я отдавала маме, которая вела наше хозяйство. Я часто объясняла Лене, что не могу ходить в кино. Она предлагала купить мне билет за свои деньги. И тут я взвивалась на дыбки. Это, наверное, было проявлением юношеского упрямства, которое продолжало сидеть во мне в мои 25 лет. Люди, как яблоки, созревают в разные сроки. Я принадлежала к позднеспелым сортам. Отчаянная, неосознанная попытка самоутверждения осложнялась застенчивостью, тайным неверием в себя, а может, из них и проистекала. Лена терялась в догадках, пыталась понять моё странное поведение, уговаривала меня, убеждала…

Многие свои стихи, как написанные раньше, так и новые, Лена мне читала. Чтение сопровождалось автобиографическими экскурсами подчас интимного свойства. Бросалось в глаза их несходство с официально одобряемой поэзией… Да простится мне, что я не нашла более точного названия для того бодряческого, конъюнктурного чтива, которое претендовало тогда называться поэзией. Сейчас эта продукция напрочь забыта. Сильно возмущал меня тогда один стихотворец, осыпанный милостями, мелькавший на всех торжествах, празднествах и юбилеях. Стихи Егора Исаева, казались мне графоманией…

Поступиться чем-то в себе ради публикации, запеть с чужого голоса – такое Лене и в голову не приходило. Издание сборника «Бойцу N-ской части» было большой удачей, и очень хорошо, что книжка эта не опоздала, что она успела порадовать Лену.

Личное…

В ранней юности она совершила бунтарскую выходку, демонстрацию протеста: ушла от мещанского уклада родительской семьи. Она вышла замуж за первого встречного, какого-то рабочего, с которым вскоре разошлась. Её второй брак тоже был неудачным. Муж, московский поэт Ц-ов, по её собственным отзывам и отзывам людей, с ним знакомых, оказался человеком мелким. И всё, естественно, окончилось разводом.

Поклонников и позже было немало. С одним из них связана забавная история. В неё влюбился некто Иван, ходил за Леной по пятам и сильно ей надоел. Тогда она остриглась наголо. Поклонника после этого как ветром сдуло. Этот факт позже подтвердила её сестра.

Случались и другие романтические встречи, не оставившие глубокого следа, разве что в стихах. И была последняя, странная любовь к молодому человеку, который и успел-то всего только стать солдатом…

О Валерии Марчихине она говорила мне много. Сама дивилась этой любви, и было чему удивляться. Видела она его всего-навсего два раза. И до и после этих коротких встреч была переписка, шесть лет. А началось с того, что в 1936 году Лена — литконсультант пионерской газеты «Ленинские внучата» выловила из груды читательских писем стихи, которые показались ей незаурядными. Валерию, автору этих стихов, было тогда 15 лет, Елене 29.

О встречах с Валерием Лена рассказывала мне подробно. Обе произошли в 1939 году с промежутком в несколько месяцев, но были очень разными. В Лабинской они встретились как добрые друзья. Валерий, судя по всему, ещё не отдавал себе отчёта в её чувстве к нему. Встреча в Полтаве, где Валерий проходил военную службу, была совсем не такой радужной, как её описывает Т. Комарова. Воспоминания о ней причиняли Лене страдания. Валерий, по-видимому, догадался, что происходит с Леной. Нетрудно понять смятение юноши, на которого обрушилась нежданно-негаданно эта зрелая, пугающая своей силой, женская любовь. Не желая поощрять невозможное, он вёл себя отчуждённо. Так они и расстались. Но переписка продолжалась. В 1942 году письма уже не приходили: Валерий погиб. Лена об этом так и не узнала.

В отрывках из дневников его и писем, которые приведены в биографическом очерке Т. Комаровой, я вижу только ершистого подростка. Но желание казаться, выдумать себя явление возрастное. А Лена воспринимала это как признак незаурядности.

Я много раз задавала себе вопрос: могла ли быть счастлива Лена, существовала ли для неё возможность простого женского счастья — семья, муж, дети.… Для этого ей должен был встретиться человек, равный по одарённости, добрый, великодушный, мужественный. Однако слишком многое нужно было бы ей подавить в себе, слишком от многого отказаться. Пожалуй, ей подошёл бы другой вариант счастья — ребёнок без замужества…

У Т. Комаровой создан образ спортивной, уверенной в себе, сильной духом женщины. Но Лена была куда сложнее. Она любила цитировать Маяковского: «Кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп».

«Это быт, это дом, а похоже на плен»

Несколько раз я бывала у Лены дома. Она жила недалеко от Кировского сквера в Покровском переулке (ныне Журавлева, 57). Высокий забор из некрашеных, покрытых щелями и трещинами досок. За этим мощным ограждением каменистый дворик. На заднем плане — длинный одноэтажный дом. Во дворе нас встретил беспородный пёс по имени Кад — сокращённое от «кабы сдох», как разъяснила Лена. Дом был разделён на две половины. В левой жили хозяева подворья, семейство Ширман, в правой — квартиранты.

В семейном обиталище Лены я не заметила никаких попыток приукрасить жилище, никаких вышитых салфеточек и шёлковых абажуров – тогдашних обязательных атрибутов городского быта. Стеллажи с книгами от пола до потолка стояли вдоль стен в коридоре, закрывали большой простенок в столовой.

Стеллажом была закрыта и одна из стен в комнате Лены. Комната эта, небольшая и светлая, не претендовала на роскошь. Вдоль стеллажа низкая лежанка, небольшой стол у окна и стул. Летом Лена вообще предпочитала жить в каком-то сарайчике во дворе, в обществе Када.

Во время этих визитов состоялось знакомство с родителями Лены. Они были уже не молоды. Отец — крещёный еврей, бывший штурман Азово-Черноморского пароходства (крещение для еврейской бедноты до революции являлось единственным средством выбраться за «черту оседлости», приобрести интересную специальность, выйти в люди). Коренастый, краснолицый, некрасивый. Запомнились седые завихрения вокруг розовой лысины и полное равнодушие к перспективе знакомства с такой важной особой, как я.

Мать, русская, музейный работник, запомнилась чопорной, малоподвижной, тонким профилем, холодной любезностью сквозь зубы. Старшая дочь Алита походила на неё внешне, как я убедилась позже.

Однажды Лена пригласила меня отобедать. Я тогда была очень застенчива. Но Лена уговорами и шутками добилась своего. Помню полутёмную комнату, огромный старинный обеденный стол. За столом не сидит — восседает мать с непроницаемо холодным ликом. На столе, по числу едоков (нас трое) тарелки с бульоном, неотличимым от водопроводной воды (только намного её теплее). На второе мне подали коричневую трубчатую кость без признаков побывавшего на ней когда-то мяса. Возможно, от нее в мою пользу отказался великодушный Кадо. Больше не было ничего, ни чаю, ни кусочка хлеба…

Не поймите написанное как злословие. Это просто сценка из жизни российской интеллигенции во время войны.… Но сценка, срежиссированная хозяйкой дома, матерью Лены, и обращена прежде всего против неё. В переводе на русский язык сценка означала: «Не води в дом гостей, когда самим есть нечего». Чтобы эта семья действительно жила так изо дня в день — поверить невозможно.

Этот эпизод подтвердил давно известный мне факт: Лена Ширман была нелюбимой дочерью в семье… Много лет, за годом год, приходилось ощущать себя чужой, лишней в родном доме, терпеть враждебные выходки матери и сестры, подобные той, что сопутствовала описанному выше «званому обеду», холодное обхождение, общительность сквозь зубы...

Результатом была попытка самоубийства. Лена рассказала мне об этом сама. Стреляла в висок (на том месте остался шрам), но, видимо, не сумела правильно поставить оружие. Пуля ударила в череп под косым углом и, не повредив его, обошла под кожей и вышла на затылке. В каком это было году, откуда она взяла оружие, об этом Лена не говорила… С юмором зато вспоминала о переполохе в семье. О причинах сообщала скупо: одиночество, недовольство собой… Ни на кого не жаловалась.

Больше других в семье Лена любила отца. Но он был тогда уже очень стар, занят домашними делами (Лена не без гордости водила меня смотреть созданную его собственными руками оранжерею), необщителен и, если наблюдения меня не подводят, не принадлежал к рафинированной интеллигенции.

Сестру Лены Ширман Алиту я во время этих посещений не видела. Она со своим сыном Димой, которому тогда было 11 лет, уже эвакуировалась из Ростова. Позже, после войны, она сама меня разыскала, и мы познакомилась довольно близко. Встречались и в Ростове и в Ленинграде, куда она после 1959 года переехала с семьёй.

Сёстры враждовали. Прижимистая, практичная, цепкая Алита была полной противоположностью равнодушной к житейским благам Лене. Характерная деталь: в документах Алита называла себя русской, Елена — еврейкой. Это я слышала от них самих. В мещанской среде ещё тлел антисемитизм, и Елена Ширман бросила ему вызов. Она ни в чём не искала облегчённых путей. Рождённая русской матерью, она любила отца. А тех, кого любила, она не предавала даже в малом.

О сестре Лена никогда не говорила плохо, в отличие от Алиты. Объясняя суть своих расхождений с Алитой, она применяла к её характеристике труднопереводимое на русский язык понятие: zimmer-frau, что значит «комнатная женщина», ограниченная, недалёкая, не имеющая за пределами семьи никаких интересов. Русское слово «домохозяйка» не вполне передаёт ироническое звучание этого немецкого словечка.

Ближе познакомившись с Алитой Михайловной, я нашла, что при всех её недостатках она была образована, неглупа, отличалась целеустремлённостью и энергией. Поддерживая своего мужа в трудное для него время, она проявила и самоотверженность, и подлинное благородство. Нельзя не оценить и той огромной работы, которую она проделала, собирая рукописи Лены, отзывы о ней, биографические очерки, ей посвящённые, публикуя её стихи...

К семье Лены принадлежал ещё один человек: муж Алиты Лазарь Осипович Резников, в то время доцент кафедры философии университета. Его я узнала задолго до знакомства с Леной. Он читал курс диалектического материализма аспирантам и принимал у нас кандидатский экзамен. Отличный специалист, прекрасный лектор, чистой души человек. После войны, когда возобновилась «охота на ведьм», теперь уже «еврейского происхождения», ему пришлось пережить немало горя — несколько лет лагерей. После освобождения в 1959 году он покинул университет, защитил докторскую диссертацию в Ленинграде, стал профессором Ленинградского университета, автором трудов по проблемам гносеологии, высоко оценённых у нас и за рубежом.

К моему удивлению, Лена Ширман относилась к нему без должного уважения, с известной долей иронии. Видимо, дело было в том, что он не отвечал её представлению о мужестве. Он был лыс, носил причёску «с заёмом». Цвет лица, как у фарфорового пастушка. Довольно заметно картавил, был смешлив среди домашних и смеялся тонким женским смехом.

Вспоминая быт семейства Ширман, я удивлялась тому, как свежо помнятся все, казалось бы, ничтожные детали: щербатый забор, собачья кличка, стеллажи до потолка. Ведь за эти годы я, наверное, успела забыть много более важных вещей. Разгадка в том, что работа в Ростиздате была крупным событием в моей жизни, а Елена — первым незаурядным человеком на моём пути. А может, и единственным.

Похолодание

Где-то в июне я «заболела» плакатом. Из предложенных Лене эскизов она выбрала один на тему «Овощи фронту». Его утвердили руководством Ростиздата, и я принялась за работу. Предстояло изобразить колхозницу с огромной корзиной овощей. По моему первоначальному замыслу, плакат надлежало выполнить в живописной, акварельной манере. Но от этого пришлось отказаться — ростовские типографии не располагали необходимой техникой. Надо было перестроиться в расчёте на литографию. Поскольку мне не хватало профессионального опыта, меня поручили попечению Гинца.

К тому времени издательство переселилось в здание газеты «Молот» на Будённовском проспекте. Не стало той милой уютной, домашней тесноты. Исчез, получив отдельный кабинет, обаятельный Сергей Иванович. В комнате, где теперь работала Лена, было светло от огромных окон, просторно и пусто. Я трудилась над плакатом в помещении более обширном, пустом и унылом в обществе молчаливого Гинца. С вопросами к нему по поводу моей работы обращалась редко, потому что стеснялась его, да и не очень нужно это было. Я рисовала, он молча склеивал бумагу своими огромными лапами для неизвестных надобностей…

Естественно, что, занимаясь плакатом, я меньше уделяла внимания «Прямой наводке» и реже встречалась с Леной. Всё чаще нас отвлекали на оборонные работы.

При встречах с Леной в издательстве я, наверное, вела себя отрешённо, потому что была поглощена мыслями о плакате, работе для меня интересной, трудной и почётной. Позже в Ленинграде у А. М. Резниковой я прочитала в дневнике Лены что-то о моих «невидящих» глазах… К моему удивлению, Лена воспринимала всё это очень болезненно.

Ей привиделась измена и нашему общему делу и дружбе. Гинц ей представлялся змеем-искусителем. Дело дошло до того, что она передала мне нелестные слова, сказанные обо мне Гинцем что-то вроде того, что я ему смертельно надоела со своим дурацким плакатом, что он из-за меня свою работу забросил… А со мной Гинц был сама любезность и предупредительность. В наших отношениях с Леной наступило похолодание. Оно осложнилось размолвками по поводу различий литературных вкусов.

Она любила меня больше, чем я её... Я слишком сильно уважала Лену для того, чтобы любить. В моём отношении к ней преобладало почтение, исключавшее возможность того живого, горячего, нетерпеливого влечения, которое присутствует в дружбе равных людей. У нас равенства не было. И у меня прорезался характер... Склонности к лидерству я никогда в себе не замечала, но склонность быть «кошкой, которая ходит сама по себе» (эта формула Киплинга – определение для самодостаточных личностей), тогда уже просматривалась. А когда кошку гладят против шёрстки, она может и фыркнуть, несмотря на всю свою податливую мягкость… Мы отдавали себе отчёт в том, что фоном осложнений наших отношений были обстоятельства внешние: война, неудачи наших войск под Харьковом, постоянная опасность, что Ростов прифронтовой станет фронтом. Размолвки наши завершались примирением, и всё кончилось бы хорошо…

В начале июля я закончила плакат. В целом он получился, хотя и не таким живописным и красочным, как мечталось. Оставались шрифт и обычные формальности утверждения…

В один из дней июля я пришла в издательство с рисунками для очередного номера... В редакционных комнатах было пусто. Хлопали незакрытые двери, сквозняки гоняли по полу обрывки бумаги. И нигде ни человека. Плакат исчез вместе с мольбертом.

Я побежала к Лене домой. Во дворе меня встретила квартирантка. Она сказала, что Лена уехала вместе с родителями. Это обрушилось на меня, как удар: не оповестили об эвакуации издательства, Лена не посчитала даже нужным проститься! Но, поостыв, поняла, что не имела права так думать. На попечении Лены оставались двое перепуганных стариков, до меня ли ей было. Да и планомерная эвакуация издательства вряд ли состоялась.

Незадолго до вступления немцев в Ростов я встретила работника типографии Конопкина, с которым встречалась по делам «Наводки». Тогда я называла его про себя «человеком, который смеётся», потому что с его лица никогда не исчезала улыбка. Сейчас он сидел на пороге какого-то дома на улице Энгельса близ Ворошиловского проспекта с искажённым болью лицом, держался за повреждённую ногу. Мне он повторил то, что я уже знала: издательство прекратило работу. Сотрудники эвакуировались. Я спросила — чем я могу ему помочь... Кругом была страшная суматоха — сновали пешеходы, передвигалась пехота. Мой собеседник попытался улыбнуться. Улыбка не получилась. Он махнул рукой, прекращая беседу. Я не встречала его больше никогда…

***

О дальнейшей судьбе Лены мне стало известно в конце 40-х годов, после возвращения из эвакуации её сестры. Алита сама разыскала меня. И сведения, которые она мне сообщила, получены ею от человека, который пожелал остаться неизвестным.

Лена вместе с родителями покинула Ростов в двадцатых числах июля 1942 года в составе коллектива Ростиздата. Выехали поездом. По непонятным причинам их высадили из поезда в открытой степи, где-то у станицы Будённовской. Пешком, по жаре, почти без пищи и воды они добрались до Будённовской и сняли комнату, надеясь передохнуть... Но в дом ворвались немцы. Во время обыска у Лены выхватили портфель с номерами «Прямой наводки». Всех ли сотрудников Ростиздата расстреляли, или только Лену с семьёй, неизвестно. Арестованных препроводили в Гестапо, а вскоре на грузовике вывезли в степь. По дороге Лена старалась утешить, ободрить спутников.

В степи их заставили выкопать ров, поставили вдоль и дали залп по ногам. Упавших добивали на земле…

Таким людям, как Елена Ширман, памятники надо ставить, а её не удостоили даже памятной таблички на двери дома. Много лет спустя Будённовскую посетили студенты из Подмосковья, добровольцы музея «Строка, оборванная пулей». Они установили табличку на доме, где провела последние дни своей жизни Елена. После заехали в Ростов, где я встретилась с ними. Я показала им дом, где жила Лена, но новые хозяева не пустили нас дальше порога. Я отдала ребятам всё, что у меня осталось от Лены. Книжку Комаровой, несколько номеров «Наводки»…

1989 – 2005




 
ВК
 
Facebook
 
© 2010 - 2018 ГБУК РО "Донская государственная публичная библиотека"
Все материалы данного сайта являются объектами авторского права (в том числе дизайн).
Запрещается копирование, распространение (в том числе путём копирования на другие
сайты и ресурсы в Интернете) или любое иное использование информации и объектов
без предварительного согласия правообладателя.
Тел.: (863) 264-93-69 Email: dspl-online@dspl.ru

Сайт создан при финансовой поддержке Фонда имени Д. С. Лихачёва www.lfond.spb.ru Создание сайта: Линукс-центр "Прометей"