Донской временник Донской временник Донской временник
ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК (альманах)
 
АРХИВ КРАЕВЕДА
 
ПАМЯТНЫЕ ДАТЫ
 

 
Месняев Г В. Давнее // Донской временник. Год 2018-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2017. Вып. 26. С. 148-155. URL: http://www.donvrem.dspl.ru/Files/article/m18/2/art.aspx?art_id=1591

ДОНСКОЙ ВРЕМЕННИК. Год 2018-й

Дон в художественной литературе

Г. В. МЕСНЯЕВ

ДАВНЕЕ

Главы из романа

Война оказалась вовсе не такой, какой представлял её себе Серёжа. В ней не было ни лихих кавалерийских схваток, ни эффектных выездов батарей на позиции, ни густых пехотных колонн со стеной нависших штыков, неуклонной поступью двигающихся за развернутыми знаменами под дробь сверкающих барабанов.

Зато было бесконечно много боевого пота, крови, отталкивающих трупов, страшных ран, грязи, мокрых и мерзлых окопов, вшей, ночной тоски лазаретов и нескончаемых боевых будней.

Серёжа узнал, что для войны нужны не столько лихость, удаль, мгновенное геройство, сколько терпение, выносливость и готовность на неизвестно долгое время отказываться от всего того, что ценит человек в жизни.

На третий год войны он уже почти полностью растерял свою юношескую восторженность, стал суше, осторожней, опытнеё и благоразумнеё. И все же, как ни стремился он быть скептичным и даже циничным, как ни старался охлаждать себя, в глубине своей души он продолжал оставаться все тем же неисправимым романтиком, какими были, как это ни странно, большинство людей, посвятивших свою жизнь, казалось, столь неромантическому делу, как военное кровавое ремесло.

Именно этот скрытый романтизм был причиной того, что революция была воспринята Серёжей и людьми, родственными ему по духу, как крушение всех основ их романтического мироощущения. Рухнувший строй был дорог Серёже вовсе не потому, что он давал ему какие-либо материальные и другие блага и преимущества, коих, собственно, вовсе и не было, а потому, что он был источником благородства, чести, славы, достоинства и всего того, что делает жизнь содержательной, насыщенной поэзией и духовной красотой. Всякий другой политический строй казался ему прозаическим, деляческим, сухим, лишенным высоких принципов, почему он и не мог понять тогда, как можно быть настоящим офицером в республиканской армии и служить не Государю и Отечеству, а президентам, избирателям, депутатам, ценящим, по его мнению, шелест кредитных билетов в банкирских конторах, да плеск аплодисментов с парламентских скамей.

Естественно, что при таком умонастроении Серёжа был совершенно ошеломлен и потрясен, когда разнеслась весть о революции. Она не пришла неожиданно, долго и упорно назревая где-то в тылу, откуда струились и растекались в ротах, командах, окопах и офицерских землянках слухи и толки о Распутине, Государственной думе, речи Милюкова, и о многом другом, чего Серёжа не хотел знать, что его безмерно смущало и от чего он тщетно старался отгородиться.

Это случилось тогда, когда ещё стояла зима, и высокие сосны с изувеченными снарядами макушками были опушены снегом. Изломанная линия окопов, ходов сообщения и проволочных заграждений — как рисунки пером на белой бумаге — рисовались на снежных полях. Все как будто оставалось таким же, каким оно было до рокового февральского дня, но что-то порочное, подтачивающеё и разрушающеё чувствовалось везде и во всем. Это новое было не только в том, что прапорщик Сахновский, а за ним и другие, надел красный бант и поспешил счистить с эфеса своей шашки императорский вензель; и не в том, что в обращениях денщиков почувствовались нотки какой-то фамильярности, а главным образом в том, что на глазах у всех каким-то непонятным образом исчезло и таяло то невесомое и таинственное, что недавно заставляло людей чувствовать власть в городовом, вооруженном тупой шашкой, и ей подчиняться.

Пасха в том году была ранняя — в начале апреля. Снег почти стаял и земля, изувеченная снарядами, изрытая окопами и загаженная, почти просохла и чуть зазеленела.

Батальон стоял в полковом резерве и солдаты с какой-то новой, ещё чуть заметной распущенностью лениво грелись на солнце и слонялись между землянками; некоторые уже не отдавали чести проходящим офицерам.

В землянке Серёжи, командовавшего батальоном, собрались офицеры. На столе краснели пасхальные яйца. Разнокалиберные рюмки и стаканчики указывали на то, что предвидится выпивка. Гудели голоса. По рукам ходил пасхальный номер "Русского Слова", полный восторженного бреда по поводу недавно совершившихся событий, которые, по мнению Яблоновского и Дорошевича, сулили России лучезарное будущее.

– Что вы мне толкуете о свободе, – кричал уже отуманенный сомнительным самогоном прапорщик Тимофеёв, обращаясь к Сахновскому, доказывавшему, что так же, как и во французской революции, чувство свободы окрылит русский народ на небывалые подвиги.

– Вы четыре месяца потолкались в училище – вот и офицер, – говорил он, а я с первого дня войны в полку, да до войны восемь лет оттрубил... Подпрапорщиком вышел, четыре раза ранен, попотел и померз довольно... Что же все это к чёрту должно идти? А вы – свобода! Да кто же за вашу свободу воевать будет? Не слыхали ещё, что солдаты говорят?

Красное лицо Тимофеёва топорщилось фельдфебельскими рыжими усами, в громадных узловатых руках дрожала рюмка, расплёскивая жидкость на стол.

­ Иван Лукич, – спросил Тимофеёва Серёжа, – вот вы солдат знаете получше меня, хоть и я с ними четыре года бок о бок трусь... Скажите, почему у них такая злоба к офицерам? Ведь одинаково пулям головы подставляем, вместе в окопах мёрзнем... Сознаюсь, этого смутьяна Ларионова и других ловчил и трусов я в боях не раз палкой подымал и по морде бил... Но ведь не в этом же дело?

Тимофеёв улыбнулся. Он был доволен тем, что спрашивают его мнение.

– Это-то верно, – сказал он, – и пули, и вши, и окопы – для всех одинаковы... однако, всё это то, да не то... Он, солдат, шрапнель да чечевицу лопает, а вам денщик в судочках из собрания котлетки (он сказал: «коклетки») носит, у него на ногах портянки преют, а вам тот же денщик носочки стирает. Вот, к примеру, возьмём эту землянку – не радость, конечно, а всё же – сухо, тепло. А ему где погреться, да посушиться? Вот он и думает: офицер потому и хочет воевать, что хорошеё жалованье получает, ест хорошо, чисто ходит... Главное же дело в том, Сергей Алексеёвич, что вы и во вшах и грязи, а всё барин, а он мужик, и это понимает.

– Классовая ненависть, значит? – сказал кто-то.

– Ну, уж я там не знаю, что за классовая ненависть, а, вот зависть, это действительно, – сердито закончил он.

Разошлись поздно. Немного отуманенный, Серёжа поднялся по ступенькам из землянки подышать воздухом. Тучи туманили небо. Ветер тихо шумел в вершинах сосен. Ни одного выстрела не было слышно там, где спали окопы. Только голубые змеи ракет поминутно взвивались высоко к небу.

Эта странная и страшная для войны тишина красноречиво свидетельствовала о том, что всё пропало, что здесь, перед лицом врага, назревает невиданный всероссийский позор, и что личная жизнь, как остро почувствовал Серёжа, непоправимо исковеркана и испорчена.

Впоследствии с неоднократным отвращением вспоминал Серёжа месяцы неуклонного фронтового разложения. Ему вспоминались обленившиеся, заспанные, томившиеся в гибельном бездействии солдаты без поясов, с расстёгнутыми воротами засаленных рубашек, в мятых фуражках, сдвинутых на затылок, их злобные взгляды, постоянная готовность к бесчинствам и разнузданности... Вспоминался приезжавший с почётом самоуверенный и самовлюблённый бритый человек с рукой, по-наполеоновски заложенной за борт полувоенного френча. Он с фальшивым адвокатским пафосом призывал войска, а, следовательно, и его, капитана Свечина, ненавидевшего и революцию и свободу, защищать их. Главное же, что возмущало Свечина, было то, что этот адвокат, никогда не нюхавший пороха, учил его, четвёртый год рисковавшего каждый день жизнью, как надо умирать за Россию. В сердце Серёжи клокотала неуёмная, глухая, но бессильная ненависть; та ненависть, которая в те дни одинаково жила во всех российских сердцах, начиная от обозного солдата и кончая командующим фронтом, в разных формах, по разным поводам и причинам<…>.

Не перенеся распадения полка, Серёжа перешёл в один из ударных батальонов, хотя отлично понимал, что никакими батальонами уже не спасёшь положения.

При оставлении Риги он в третий раз, и очень тяжело, был ранен. Отвезённый в лазарет в Петербург там он пережил октябрьские дни, и, только к весне, несколько окрепнув, с большим трудом пробрался в уездный городок, где жила его мать, изгнанная из своей усадьбы. В крошечной комнатке, заставленной остатками дорогих по воспоминаниям вещей, наспех захваченных при отъезде из Богдановки, прожил он с матерью около двух месяцев, отогреваясь душой в лучах материнской любви. За маленьким медным самоварчиком, которым в давние времена своей военной службы пользовался ещё Серёжин отец, по вечерам в садике под вишней они вели нескончаемые разговоры о милом прошлом, о событиях и лицах, которые были интересны и дороги только им двоим. Вспоминался покойный отец – пылкий, горячий, добрый и щедрый, рано сгоревший в пылу разных страстей; Любочка, уехавшая с мужем на Дон ещё осенью; соседи, крестьяне, поездки в Оптину Пустынь и многое другое, важное и неважное, значительное и мелкое, грустное и смешное.

– А, помнишь, – говорил, например, Серёжа,  – как мы ходили за грибами, и из-за кустов выскочил разъярённый бык, пробежал мимо нас, а Любочка вопила благим матом?

– А раз, – подхватывала мать, – мы заблудились в лесу, и я спросила встречного мужика: «Где мы? Чей это лес?». А тот с усмешкой сказал: «Да это лес вашей милости», – и дорогу показал, как выйти. Стыдно мне стало тогда.

Какие-то смутные слухи о генерале Алексеёве, об армии, ведущей под его предводительством борьбу с большевиками, туго просачивались в их уездную глушь. В этих слухах не было ничего достоверного и точного. Однако они бодрили Серёжу, рождая в его душе какие-то смутные волнующие надежды. Где-то он прочёл, или кто-то сказал ему, что в Екатеринодаре над атаманским дворцом реёт трёхцветный флаг, и видение это прямо-таки заворожило его, притягивая к себе неодолимо.

Когда же стало известно, что Украина оккупирована немцами, Серёжа решил пробраться на юг. Мать согласилась, хотя Серёжа знал, что его отъезд переживается ею с великою скорбью. Нередко, по ночам, он слышал, как она плакала, уткнувшись в подушку, и видел, как катились слёзы по её исхудалым щекам, когда она штопала его носки и чинила его бельё, собирая сына в страшную и неведомую дорогу.

Наконец все было приготовлено: бельё починено и уложено, в подкладку френча зашиты три заветных золотых и испечены тёмные лепёшки из муки, принесённой из Богдановки кем-то из крестьян.

Помолившись перед образом Тихвинской Божьей Матери, по давнему обычаю они присели на кончике дивана. С глубокой нежностью взял Серёжа тонкую и слабую материнскую руку и поднёс её к губам. Слёзы обильно струились из глаз, и он не стыдился их.

– Прощай, милый друг,  – твёрдо сказала мать, – молись Богу, он не оставит тебя. Будь твёрд, но не будь жесток... Знаю, что не можешь не идти. Иди!..

Когда он обернулся у поворота, увидел её, маленькую и слабенькую, стоявшую на покосившемся крылечке уездного домика. Она махала ему рукой, ветер шевелил её седые волосы. Серёжа знал, что никогда больше он не увидит её.

У неведомой ему раньше станции «Унеча» он перешел с немалым трудом и опасностями границу. Основательный немец в тяжёлой серой каске и с сигарой во рту, видимо, удовлетворившись двуглавым орлом на Сережином паспорте, без разговоров пропустил его. На столбе висело объявление, гласившее о том, что крестьяне такого-то села, такие-то, такого-то числа расстреляны за нападение на немецкого часового. Звучало это фантастично, дико, нелепо, но вместе с тем, было страшной, непререкаемой явью.

После крайнего убожества, нищеты и запущенности городов и железнодорожных станций по ту сторону новой границы, Серёжу поразило благополучие «освобожденной» Украины. Бойкие, краснощекие хохлушки продавали на базарах обильную, давно невиданную снедь: молоко, творог, бублики, колбасу. Можно было ездить в поездах, не на крышах, площадках и на буферах, а в вагонах, и даже классных.

Харьков, куда Серёжа попал в конце августа в поисках путей на Дон, показался ему великолепным.

На Сумской, в кофейных и ресторанах кипела оживленная нарядная толпа, манящие взоры женщин, их изящество и элегантность, тонкое веяние духов томили Серёжу, почти забывшего то женственное, что, казалось, навсегда было убито мертвящим дыханием революции. Котелки, шляпы, трости, галстуки вперемежку с щегольскими, но без погон, офицерскими френчами, бриджами и безкокардными фуражками волновались в торге о ценах на сахар, кожу, муку, нитки... Обилие фланирующих офицеров, пристроившихся к гетманским учреждениям, занимавшихся спекулятивной торговлей, и удивляло, и возмущало, и огорчало Серёжу.

«Ну, что ж, – злобно думал, он, – посмотрим, что вы все запоёте, когда исчезнут эти немецкие солдаты, сейчас покуривающие хохлацкий тютюн на вокзалах, у комендантских, и у ворот казарм".

Он встретил своего однополчанина, жизнерадостного и всегда весёлого штабс-капитана Любимова, прирождённого ловчилу, умевшего устраиваться и безопасно, и выгодно.

– Ты что тут делаешь? – спросил он Серёжу, критически оглядывая его выцветшую гимнастерку и латаные сапоги. «Да есть здесь какой-то полковник, этим занимающийся, – вяло ответил он на вопрос Серёжи, где находится представитель Добровольческой армии. – Адрес дам тебе. Однако, напрасно ты это затеял... Оставайся-ка здесь. Жить будешь неплохо. Спекуляция – дело немудрёное, всегда деньги водятся, а раз деньги, то и девочки,– игриво подмигнул он.

– Нет, брат, это не для меня, – сухо ответил Серёжа. Любимов немного смутился.

– Да ты не думай... Я бы и сам пошёл воевать ("Много ты воевал", – подумал Серёжа), если бы видел в этом толк. Чего подставлять голову, раз придут союзники и наведут порядок!

«Что ж, может быть этот шкурник и прав, – сердито думал Серёжа, стараясь настроить себя на циничный лад. – Плюнуть что ли на всё, да закатиться вот хотя бы с этой блондинкой куда-нибудь в кабак... Пожить ведь когда-нибудь надо!“ Хотя такие лукавые мысли и рождались в его мозгу, он всё же твёрдо знал, что несмотря ни на что, будет в Добровольческой армии, будет там сражаться и плюнет не на это, возможно безнадёжное, дело, а на блондинок, кабаки и спекуляцию.

Вместе с двумя артиллерийскими прапорщиками и возвращающимся в свою часть дроздовцем, Серёжа, снабжённый соответствующими документами, вечером погрузился в поезд, следовавший на Дон. То, что услышал он от дроздовца, было для него целым откровением. Взволнованный стоял он у открытого окна, мимо которого мчались унылые донецкие степи. Паровоз гудел и рассыпал снопы горящих искр, гаснущих в темноте ночи. Спутники его уже спали, завернувшись в свои шинели.

”Да, вероятно, здесь спасение... Какая красота, какая поэзия! Штабной генерал – надменный, заносчивый, никем не любимый – Марков делается кумиром офицеров... Как стальной клинок... В морозы, в грязь, в какой-то куртке, в грязной белой папахе ведёт свой полк, один выходит навстречу бронепоезду... Конечно, правда здесь, а не у Любимовых, в Харькове! В марковский полк буду проситься», – решил он под утро, когда серый рассвет мертвенным светом осветил лица едущих навстречу страданиям и смерти молодых людей, спящих на твёрдых полках вагона, скорчившись под короткими шинелями.

По крутому Крещёнскому спуску, обсаженному жидкими и корявыми акациями, Серёжа со спутниками поднялся к новочеркасскому собору. Величественно возносил он свои громадные и тяжёлые золочёные купола к синему осеннему небу, господствуя и над площадью, на которой Ермак протягивал сибирскую корону русскому царю, а легендарный Бакланов спал под кавказской буркой; и над двухэтажным атаманским дворцом, перед которым атаман Платов в кивере времен Отечественной войны картинно взмахивал саблей; и над гауптвахтой александровского ампира; и над всем тем, что в своей совокупности придавало этому типичному губернскому городу столь своеобразный казачий характер.

Как будто в совсем ином, очень знакомом, но и очень далеком мире, почувствовал себя Серёжа. По-старинному, стайками, с ранцами за плечами шли смешные приготовишки-гимназисты; адвокат с портфелем выходил из дверей судебной палаты; рослый казак с классическим чубом отдавал честь проходящему отставному дряхлому генералу; хозяйки несли с базара полные корзины капусты, помидоров, винограда.

В канцелярии, куда явились офицеры для получения назначений в армию, было деловито-суетливо и по-казённому скучно. Сумрачный, видимо хронически не высыпающийся, писарь, зарывшись в бумагах, мельком взглянул на пришедших и, попросив обождать, пошёл докладывать генералу.

Последний внимательным и опытным взглядом человека, перед которым прошло уже множество людей, оглядел Серёжу, настойчиво просившего о назначении его в офицерский полк.

«Да, этот, как раз, подойдет", – подумал он.

– Хорошо, будь по-вашему, – сочувственно улыбнулся он в свои крутые усы. – Антонов! – крикнул он писарю, – Выпишите капитану Свечину предписание в 1-й офицерский полк и литеру.

Было серенькое осеннее утро, когда рота офицерского полка, в которую был зачислен Серёжа, подымая кубанскую пыль, подошла к разрушенной ветряной мельнице с разбитыми снарядом крыльями, от которой какая-то часть по сжатому пшеничному полю вела наступление на казачий хутор, спрятанный за зарослями кустов и деревьев, разросшихся по берегам небольшой речушки.

Изредка, бодрящим звуком, звонко отдававшимся в утренней сырости, бухали орудия. Пулеметы по-деловому, без остановки, трещали с обеих сторон. У полуобвалившейся хатки молодой артиллерийский полковник с пышными каштановыми усами наблюдал в бинокль за ходом боя.

– Эх, – с досадой сказал он, – залегли... дальше едва ли пойдут... огонь очень силён.

Молодой, круглолицый, веселый и щеголеватый поручик – командир Серёжиной роты, назначенной в резерв – снисходительно улыбнулся словам полковника:

– Огонь силён? – спросил он иронически. – Ерунда... вот, сейчас наша третья рота пойдет – мигом расчешет!

Действительно, справа, из-за холма спокойно, без всякой суеты, стала рассыпаться жидкая цепь человек в пятьдесят-шестьдесят. Ровным широким шагом двинулась она по жнивью в наступление. Пулемётная и оружейная стрельба усилились до предела, звуки выстрелов слились в сплошной непрерывающийся гул. Отчетливо было видно, как пулемётные пули бороздили землю, вздувая струйки пыли. Вздымались столбами пыли, дыма, осколков и камней разрывы снарядов, образуя, казалось, непреодолимую черту, которая отделяла наступающих от хутора.

Однако, офицеры, одетые в пыльные защитные гимнастёрки с мятыми чёрными погонами, в пропотевших фуражках с офицерскими кокардами, в разнокалиберной разбитой обуви ни разу не залегли. Не пригибаясь, все тем же ровным и широким шагом, без малейшего колебания шли они вперед. Было что-то завораживающее в их неуклонной поступи, в той обманчивой легкости, подобной легкости акробата, висящего на трапеции под куполом цирка, с которой они шли.

Темными комочками, там и сям, оставались убитые и раненые.

В необыкновенном возбуждении Серёжа наблюдал за передвижением цепи. Бесконечное количество раз наблюдал он атаки и участвовал в них. Но никогда ничего подобного по своему вызывающему бесстрашию, по какому-то дерзкому вызову судьбе, расчёту, осторожности он не видел.

Ни на секунду не останавливаясь и не замедляя шага, наступающие в одно мгновение, видимо по неслышной здесь команде, с винтовками наперевес ринулись бегом в атаку... Их «Ура!», слившееся в сплошной рев, слабело по мере того, как они исчезали в речной заросли. За собой они оставили невидимые трупы и ползущих, и корчившихся, и стонущих раненых.

Через несколько минут стрельба внезапно затихла... Повели пленных, санитары стали подбирать раненых. Дымка пыли медленно опускалась над вздыбленным полем.

Серёжа не мог прийти в себя от восхищения. Спазмы сжимали его горло.

"Что ж это такое? – поражённый думал он. – Вот оно – настоящее и единственное, что нельзя остановить, и что не может не победить!... Эти не остановятся!" – думал он, с завистью глядя на этих запылённых, запыхавшихся, неостывших ещё от боевого возбуждения, таких ординарных, простых молодых людей, спокойно раскуривающих над трупами кручёнки из кубанского самосада и обменивающихся самыми будничными замечаниями и шутками. «Сумею ли я быть таким же, как они?» – с тревогой подумал он.

ГЛАВА 4.

Осведомленность Серёжи о боевых операциях в широком масштабе и об общем положении на фронте была, как и у всех других строевых офицеров, невелика и ограничивалась, как правило, пределами его роты, батальона, в лучшем случае, полка. Однако за годы войны у него развилось некое шестое чувство, позволявшее чутьем оценивать положение и, в какой-то степени, предугадывать будущее.

Почти через год после вступления в ряды Добровольческой армии ему вновь привелось побывать в не так давно завоеванном добровольцами Харькове.

Несмотря на то, что армия в те дни переживала апогей своей славы, была на вершине своих успехов, и ничто, казалось, не предвещало каких либо роковых неожиданностей, в атмосфере тогдашнего Харькова Серёже почувствовались какие-то едва различимые намеки на трудно определимое неблагополучие. Не было ничего конкретного, осязаемого; были только неясные ощущения и впечатления, и всё же ему казалось, что нечто чуждое и враждебное суровому и аскетическому духу коренного добровольчества стало проникать в армию, отравляя многие души. Он чувствовал, что спартанский дух Первого и Второго походов и изнурительных боев в Донецком бассейне стал уступать место порочной жажде жизненных наслаждений, столь долго подавляемой и загнанной внутрь. Эта жажда жизни стала теперь бурно прорываться наружу.

Например, на Сумской, небрежно развалившись, мчался на лихаче в обществе кричаще одетой дамы молодой офицер, недавний герой, облечённый в щегольское офицерское пальто мирного образца, несомненно сшитое в дни побед из так называемой "военной добычи". На рассвете из ресторана под звуки военного оркестра выходила отуманенная вином шумная группа офицеров. Серёжа ловил себя на мыслях о "военной добыче", на мечтах о новом френче с бархатными погонами и на желании закатиться в ночное кабаре, где под звуки танго и слащаво сентиментальные стоны романсов Вертинского бражничали до утра тыловые и отпускные.

Эти смутные мысли и ощущения о скрытом неблагополучии были мимолетны и летучи, и только чуть-чуть отравляли чувство торжества над врагом и радостное ощущение стремительного приближения к заветной цели.

Когда Серёжа вернулся в полк, тот занимал позиции в одном из южных уездов Орловской губернии, задерживаясь в связи с общей приостановкой молниеносного наступления ушедшего лета.

Необычайно рано похолодало, и рано начались заморозки. Пустые унылые поля, обнажённые леса, берега холодных речек, соломенные крыши бедных деревушек по утрам уже покрывались инеем, а иногда даже легким, быстро тающим снежком.

В одно серое и грустное утро начала октября Серёжа был вызван к командиру батальона. Тот помещался в новеньком домике священника, выделявшемся свежестью ещё не побуревших брёвен, яркой зеленью крыши и нарядностью узорно вырезанных ставней, наличников и карнизов. Старая, вросшая в землю церковь с синими луковками задумчиво смотрела с горки на неширокую речушку с ветхим и шатким мостиком и на оголённую осиновую рощу за ним. Печалью веяло от этого осеннего русского пейзажа.

У решётчатой изгороди маленького палисадника с голыми прутьями сирени стояли осёдланные лошади, толпились солдаты и подводчики.

В крошечной, тесной передней у попискивающего телефона телефонист озабоченно вслушивался в телефонные звуки, солдаты связи паковали какие-то ящики.

Командир батальона – высокий, тонкий, сухощавый брюнет – с щёточкой подстриженных усов показался Серёже сумрачным, озабоченным и невесёлым.

– Садись, Сергей Алексеевич!... Я сейчас! Связь! – крикнул он. – Старосту позвать, да живей!

Зальце дышало теплом пышущей жаром печки. Фикусы, вышитые подушечки и салфеточки, труба граммофона, олеография "Боярский пир“, фотографическая группа буйноволосых семинаристов свидетельствовали о заботливом уюте, аккуратной домовитости и любовной чистоте этого, столь типичного священнического сельского домика.

В дверь конфузливо заглянул, видимо, с желанием поговорить с постояльцем одетый в парусиновый подрясник священник, крупный русый молодец с большими, добрыми, голубыми глазами. Однако, встретив сухой и озабоченный взгляд офицера, он смущённо закрыл дверь.

– Дела очень неважны, – сказал, понизив голос, батальонный. – Что-то случилось у Касторной. Прорыв конницы, кажется, и крупный...– Он пытливо посмотрел в глаза Серёжи, как бы желая проверить, какое впечатление производит на него такое сообщение.

– Сегодня к вечеру начинаем отход вот в этом направлении, – он стал водить жёлтым от табака пальцем по растрёпанной трёхверстке, называя при этом столь знакомо звучащие для русского уха названия деревень, сёл и рек, что было странно думать о войне, отступлениях и боях. «В своей собственной стране, как во вражьей», – подумал Серёжа.

– Твоя рота прикрывает отход, идёт вот в эту деревню, переходит через эту речку и на ней закрепляется, – он низко наклонился над столом и его беленький крестик и меч в терновом венце почти касались карты. – Держи связь с Васильевым..., вышли заставы. Ну, ты всё это лучше меня знаешь. Что же ты думаешь об этом всём? – спросил он Серёжу, окончив служебную часть разговора.

– Да пока ничего! А ты?

– Не знаю!.. Может быть, мы надорвались. А, впрочем, чёрт его знает!.. Пойдем-ка лучше к попадье завтракать, – закончил он этот неприятный и столь странный после месяцев блестящих побед разговор об отступлении.

– Ну что, господа офицеры? Как делишки? – с искусственной развязностью, за которой прятался страх, спрашивал священник, наливая рюмки. С офицерами он говорил заискивающе, как будто от них зависело отвести или нет от его уютного и мирного домика нависающую угрозу. Громадная яичница шипела на сковороде, крепкие соленые огурчики и маринованные рыжики глянцево блестели на тарелке. Застенчивая матушка, такая же крупная и цветущая, как и её муж, неумело угощала офицеров, и в её неловкой улыбке, в испуганном выражении больших светлых глаз виделся непоборимый страх.

– Скоро в Москве будем! – искусственно бодро ответил батальонный на вопрос священника. Он говорил с ним с той покровительственной снисходительностью, которую часто усваивают военные в разговорах об армейских делах со штатскими.

Чувство какой-то вины перед этими милыми и простодушными людьми, как будто он обманул их доверие, неприятно мучило Серёжу. Ему было нестерпимо жаль их, жаль этот тёплый обжитый дом, жаль всю эту скромную и мирную уездную Россию, стоящую накануне своего уничтожения.

Началось отступление. На оголенных опушках редких лесков, из-за оврагов и балок, серых силуэтов деревенских изб и сараев то и дело появлялись всадники, накапливаясь на флангах, неожиданно появляясь в тылу, занимая деревни, предназначенные для ночлегов. Большие конницы неустанно обтекали отходящие добровольческие части, преграждали им дорогу, не давали возможности закрепиться на нужных рубежах. Терялась связь с соседями, прерывалась связь со штабами, прекращалось снабжение. Усталость, апатия и чувство безнадежности овладевали людьми.

При свете коптящего фитиля, плававшего в смрадном жиру, в низкой, прокопченной, дурно пахнущей избе после суточного изнурительного похода с непрерывными стычками Серёжа, сняв промокшие сапоги и грязную гимнастерку, отдыхал, сидя за чаем и курением.

Белобрысые ребятишки, исподлобья поглядывая на него, перешептывались между собой. Ещё не старая, но уже увядшая изможденная крестьянка качала люльку.

– А хозяин где же, тётка?  – спросил её Серёжа.

 – А кто его знает, где! – зло ответила крестьянка. – Вот уж месяц, как в подводчиках ходит... Куда его загнали? А мне без него пропадом пропадать... Солдаты барашка зарезали, сена, почитай, половину потравили... А завтра другие придут. Опять хлеба, молока, сена давай...

"Вот и разберись тут, – подумал Серёжа. – За народ как будто воюем, а народ этот знать нас не хочет, не знает, как от нас избавиться... Все такой же непонятый, непроницаемый, враждебный".

В сенях послышались голоса. Слышно было, как кто-то, чиркая спичками, искал щеколду и сердито ругался. Наконец, кто-то высокий в длинной кавалерийской шинели, наклоняясь, чтобы не удариться о притолоку, ввалился в избу.

– Вы командуете этой частью? – спросил страшно знакомым голосом офицер, растерянно оглядываясь в сумраке избы. – Отстал от полка, понимаете… Заблудился... Едва от красных ушел и ваши чуть не пристрелили... Штабс-ротмистр Воейков.

– Ванечка, голубчик!.. Ты? – закричал, вскакивая, Серёжа.

Бестолково суетясь, перебивая друг друга, они растерянно и растроганно целовались, хлопали друг друга по плечам, смеялись, задавали вопросы, не слушая ответов.

– Это же невероятно! – восклицал Ванечка. – А я спрашиваю: «Кто командует ротой?». «Свечин», – говорят... Мне и в голову не пришло, что это ты... Ведь пять лет не видались!

Цыганские его глаза с жёлтоватыми белками сияли радостью.

"Все такой-же кипучий и неукротимый, – думал Серёжа, с нежностью глядя на возбуждённого Ванечку. – А постарел и огрубел как-то. Вон и седые волосы в его чёрных кудрях, и усы отпустил гусарские, кольцами закручены".

– Скажи там, чтобы лошадь мою покормили... Спасибо ей – унесла! Четверо за мной гналось... Одного уложил, другие отстали... Ну слава Богу! Слава Богу! Ну ты как? Дело наше, конечно, дрянь, но мы ещё покажем!…

Допоздна сидели они за коньяком, оказавшимся во фляжке у Ванечки. Табачный дым синими волнами плавал в душной теплоте избы.

Заснули они рядом на сене, укрывшись одной шинелью, так, как бывало спали они на охоте, в деревне. Скоро засерели подслеповатые окна избы. Хозяйка, вздыхая, зевая и почёсываясь, пошла за водой и доить корову. Надо было вставать.

Ночь прошла спокойно, но на рассвете на опушке недалёкого леса появились всадники. Спрятанные за стогами сена секреты, промёрзшие за ночь, открыли редкий ленивый огонь.

 – Ты посиди здесь, а я пойду посмотреть, – сказал Серёжа невыспавшемуся Ванечке, мрачно тянувшему папиросу и кашлявшему тяжёлым утренним кашлем привычного курильщика.

 – Ну что там, и я пойду с тобой. Что в этой вони сидеть? Голова трещит, надо воздухом дыхнуть... Да пора и своих нагонять!

По замёрзшим колеям дороги, с наслаждением вдыхая крепкий морозный воздух, они пошли за стога на околицу деревушки. В утренней дымке, чуть заволакивающей далекую лесную опушку, виднелись всадники. Редкие пули посвистывали, сбивая ветки заиндевевших ракит.

Стройный и статный, стянутый ремнями походного снаряжения, в краповой гусарской фуражке стоял Ванечка, глядя в даль в бинокль.

– Верно разъезд какой-то... Крупных сил нет, – сказал он, не отрываясь от бинокля. – Не плохо...  – и вдруг запнулся он, не окончив фразу.

Серёжа оглянулся и увидел, что Ванечка качнулся и, медленно оседая, стал валиться на мёрзлую землю. Бинокль, звякнув, откатился в сторону.

Ванечку приподняли. Смертельная желтизна медленно сгоняла матовую смуглость его лица. Его ястребиный нос и хищный подбородок сразу заострились; побелевшие, приоткрывшиеся губы обнажили стиснутые желтоватые зубы.

Он трудно, захлебываясь, дышал.

– Любочке скажи... жить надо... – прохрипел он, рванулся и замер. Кровь, расплываясь коричневым пятном, напитывала грубое сукно шинели, обтекая воронёную пуговицу с двуглавым орлом.

«Ты знаешь, я люблю жизнь! – вспомнил Серёжа слова их ночного разговора (Ванечка любил говорить цветисто и ярко). – Люблю любовь; глоток коньяка, когда промёрзнешь; люблю гитару; выстрел в роще на весенней тяге... Словом – всё люблю! И буду драться за всё это до последнего, до конца!"

Тому назад одно мгновенье

В сём сердце билось вдохновенье,

Вражда, надежда и любовь,

Играла жизнь, кипела кровь:

Теперь, как в доме опустелом,

Всё в нём и тихо, и темно;

Замолкло навсегда оно.

Ещё в корпусе эти пушкинские слова поразили Серёжу вечным недоумением человека перед загадкой смерти. С тех пор не один раз приходилось ему вспоминать их, теряя на войне друзей и соратников. Однако меньше всего он думал о том, что ему будет суждено вспомнить эти слова над трупом Ванечки в глухой, безвестной курской деревушке.

С провалившимися и заросшими чёрной щетиной щеками, с лихорадочно блестевшими, воспалёнными от недосыпания глазами, ожесточённый и сумрачный пробивался Серёжа со своей ротой на юг. Рота таяла. От неё отпадало всё случайное, всё неверное и неустойчивое. Аскетичный дух объединял тех немногих, кто решил идти до конца, во что бы то ни стало.

У одной из донецких железнодорожных станций в плен попал тот самый Ларионов, который когда-то в первые месяцы после революции мутил полк, вёл большевистскую пропаганду и был самым ярым врагом Серёжи.

Однако тогда произошёл такой случай, который показал Ларионова с неожиданной для Серёжи стороны. Как-то в полк приехал крупный большевик, военный врач Склянский, впоследствии один из самых главных помощников Троцкого. На берегу озера под подступившими к нему соснами был устроен митинг. Склянский призывал расхлябанных солдат кончать войну и заключить союз с немецкими пролетариями.

«Правильно, правильно!..» – кричали солдаты.

Маленькая группа офицеров, обволакиваемая враждой, стояла отчуждённо в стороне. Кто-то из них сделал неосторожное замечание, приведшее солдат в ярость.

«В воду их всех, в воду!..» – раздались крики.

«Сейчас всем конец!» – подумал Серёжа, ощупывая в кармане револьвер.

К его крайнему удивлению с необыкновенной страстностью, голосом, срывавшимся на высоких нотах, Ларионов стал убеждать солдат не прибегать к насилию.

– Будет время, – кричал он, надрываясь и указывая на офицеров, – когда они сами поймут свои заблуждения.

– Правильно, правильно! – вновь кричали солдаты.

Офицеры были спасены.

– Что ж, Ларионов, повесить тебя должен, ведь большевик ты! – говорил Серёжа.

– Большевик! – твёрдо ответил Ларионов, вытирая ладонью окровавленный лоб. – Власть ваша теперь... Убьёте меня, убьёте ещё десяток таких, а победить всё равно не победите... Не с вами народ! Говорил он бесстрашно, твёрдо смотря своими ясными глазами, в которых, казалось, горели искры фанатической одержимости.

– Молодец! – подумал Серёжа. – Хорошо себя держит!

– Раз до виселицы дело дошло, – говорил так же бесстрашно Ларионов. – Напишите жене моей, адрес вам дам... Ведь всё же служили вместе, – добавил он.

«Не офицерское это дело – людей вешать! Да и жизнь он мне спас в своё время», – мучительно раздумывал Серёжа. «Не будь жесток!» – вспомнил он в первый раз материнский завет, и Серёжа отпустил удивленного Ларионова.

Через несколько дней в какой-то незначительной стычке Серёжа был вновь нетяжело ранен. С чувством облегчения, которого ему было стыдно, он передал роту поручику Камышникову и, оставив полк, уехал в лазарет на кавказский берег Чёрного моря.



 
 
Telegram
 
ВК
 
Донской краевед
© 2010 - 2024 ГБУК РО "Донская государственная публичная библиотека"
Все материалы данного сайта являются объектами авторского права (в том числе дизайн).
Запрещается копирование, распространение (в том числе путём копирования на другие
сайты и ресурсы в Интернете) или любое иное использование информации и объектов
без предварительного согласия правообладателя.
Тел.: (863) 264-93-69 Email: dspl-online@dspl.ru

Сайт создан при финансовой поддержке Фонда имени Д. С. Лихачёва www.lfond.spb.ru Создание сайта: Линукс-центр "Прометей"